Солнце в Мэйфэр вгрызалось в панорамные окна с такой яростью, будто пыталось поджарить нас заживо, но в гостиной Кроули царил благословенный полумрак. Я сидел в глубоком кожаном кресле, прижимая к груди чашку чая с бергамотом, и наблюдал за тем, как мой дорогой друг... ведет воспитательную работу.
— Ты, — Кроули ткнул длинным костлявым пальцем в сторону роскошной Калатеи, чьи листья отливали пурпуром. — Ты думаешь, что если выпустила новый побег, я прощу тебе ту желтую пятнистость в четверг? Ошибаешься.
Растение, как мне показалось, едва заметно втянуло черешки.
— Кроули, ну право слово, — я не удержался и тихонько звякнул ложечкой о фарфор. — Она выглядит превосходно. Расскажи мне лучше, откуда они у тебя? Ты ведь никогда не говорил, как они здесь оказались.
Демон замер, засунув руки в карманы узких джинсов. Он обернулся, блеснув стеклами черных очков, и я увидел, как уголок его рта дернулся вверх. Это был тот самый взгляд, которым он одаривал меня последние шесть тысяч лет, когда я просил его о чем-то совершенно неуместном.
— О, эта стерва? — он кивнул на Калатею. — Париж, тысяча восемьсот девяностый. Шарль, садовник у одного спесивого графа, решил, что она умирает. Собирался вышвырнуть её в канаву. Я прошептал ему на ухо пару ласковых о грехе уныния, а её... ну, просто забрал. Сказал ей, что если не зацветет к июлю — станет кормом для улиток.
— Ты спас её, — констатировал я, чувствуя, как внутри разливается знакомое тепло.
— Я обеспечил ей долгосрочный стресс для стимуляции роста, ангел, — огрызнулся Кроули, но тут же перешел к следующему горшку. — А этот старый хрен, Фикус Бенджамина... Рим. Ну, то есть, потомок того, что был в Риме. Я стащил отросток со стола одного сенатора, пока ты дегустировал устриц и рассуждал о праведности оливкового масла. Ты тогда еще пролил вино на тогу.
Я покраснел.
— Я помню. Оливковое масло было исключительным.
Кроули вышагивал по комнате, как дирижер перед оркестром. Его движения были текучими, змеиными, но в каждом жесте сквозила странная, почти суеверная забота. Он помнил всё. Монстеру он привез из экспедиции, в которой мы якобы мешали друг другу в викторианскую эпоху. Орхидею, капризную и бледную, он «убедил» жить в Лондоне после того, как я невзначай упомянул, что её лепестки напоминают мне шелк на моих любимых переплетах.
— А этот? — я указал на крошечный суккулент в простом глиняном горшке, стоящий отдельно от остальных, на залитом светом пятачке.
Кроули внезапно замолчал. Он подошел к маленькому растению и едва коснулся кончиком ногтя мясистого листа.
— Семена из Эдема, — выдохнул он так тихо, что я едва разобрал. — Ну, почти. Ошметки того, что осталось на подошвах, когда нас... попросили освободить помещение. Я хранил их в спичечном коробке несколько миллениумов. Думал, не взойдут. А потом ты подарил мне ту дурацкую лейку на пятитысячелетие нашего знакомства, и я решил: ну, была не была.
Мое сердце совершило неловкий кульбит. Я поставил чай на столик и подошел к нему. Мы стояли в густом запахе влажной земли и дорогого одеколона Кроули.
— Ты называешь их историю, — шепнул я, — но на самом деле это история нас.
Кроули фыркнул, поправляя очки на переносице, но не отодвинулся, когда моё плечо коснулось его плеча.
— Это история ботанического террора, не вешай на меня свои небесные ярлыки.
— Конечно, дорогой.
Я протянул руку и аккуратно взял его за ладонь. Пальцы Кроули были прохладными, но он не отстранился, наоборот — переплел свои пальцы с моими, крепко и надежно. В этой тихой квартире, окруженные зеленью, выжившей лишь благодаря его воле (и, возможно, капельке моей любви), мы были дома.
— Ангел? — Кроули чуть сжал мою руку.
— Да?
— Если ты расскажешь им, что я храню эдемские семена из сентиментальности, я превращу твой книжный в магазин комиксов.
Я тихо рассмеялся, прижимаясь щекой к его плечу.
— Твой секрет в безопасности. Пойдем, мне кажется, нам пора проверить, не остыли ли те булочки, что я принес из пекарни.
Кроули бросил последний, многозначительный взгляд на папоротник в углу (тот явно вжал вайи в стебель) и повел меня в сторону кухни. Нам не нужно было слов, чтобы понять: среди всей этой листвы, истории которой тянулись через века, самая важная глава писалась прямо сейчас. В тишине, в тепле, в переплетении рук.